Layer-61

ЗАТМЕНИЕ СЕРДЦА

Издательство: Franc-Tireur, 2010

Содержание:

Рассказы: ТРАНЗИТ, ЭТЮД В СТИЛЕ БЛЮЗ, ИСКАТЕЛЬ, THE DATE, ПЕРЕЛОМ, ЗАБОР, РОДЫ, СТАРОЕ, ЖИЗНЬ ПРЕКРАСНА, ДОЧЬ СТАЛИНА, СЕСТРА ХАИТА, ПРОМЕЖУТОЧНАЯ СТАДИЯ, ПАМЯТЬ, НАС БЫЛО ТРОЕ, СТАРАЯ ИСТОРИЯ, ОШИБКА, ПИСЬМО, ЖИЗНЬ ПОД КАШТАНАМИ, TOTAL ECLIPSE OF THE HEART, ОБМЕН, АДАМ И ЕВА, УРОК АНГЛИЙСКОГО, ВДВОЕМ.

Новелла: ПРО СОБАКУ

Послесловие: ГЕНРИХ ГРУЗМАН – ЖЕНЯ КРЕЙН И АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ

Выдержка из рассказа ТРАНЗИТ

Нажмите, чтобы прочитать

На солнечном берегу, на древних холмах, у знаменитой Римской дороги, где когда-то проходила армия Александра Завоевателя, белые каменные виллы приняли в себя толпы растерянных эмигрантов. На мраморных холодных полах лежали сваленные в кучу баулы с постельным бельем, самовары, чемоданы и электрические обогреватели.

— Маша, Маша, — раздавалось под вечно безоблачным, до боли безоблачным итальянским небом, — Маша, ты крылья покупать будешь? Я у Раисы Семёновны замечательные крылья ела. В супчике.

— Я эти крылья видеть уже не могу, — отвечала Маша. — В Ладисполь за языками поедешь?

Лёля обнаружила, что ждёт ребенка под Новый Год. Чего только уже не произошло к тому времени! И чемоданы были тасканы-перетасканы, и на велосипеде она каталась, на этом доступном средстве передвижения — под пальмами Италии, под безоблачным, зимним небом.

Стояла итальянская зима, цвели розы, светило солнце и плескалось искрящееся море. Америка впускала иммигрантов — хороших иммигрантов, образованных, работящих, спокойных, вышколенных годами советской власти. Россия открыла двери, Вена трещала под напором транзита.

Сперва они жили в трёхэтажном белом здании, опоясанном с трёх сторон балконом, деля квартиру с семейством из Закарпатья. Обе бабушки — закарпатская и ленинградская — спали в гостиной. Закарпатское семейство общалось в основном на венгерском.

Потом переехали на виллу у взморья — к своим приятелям из Ленинграда. У приятелей было двое детей. Трёхлетняя девочка не спала по ночам, заходясь нескончаемым, разрывающим душу криком. Шестилетний мальчик ходил по пятам за взрослыми и задавал бесконечные вопросы. В каменной вилле стоял жуткий холод.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ЭТЮД В СТИЛЕ БЛЮЗ

Нажмите, чтобы прочитать

Мы не думали, что нам удастся склеить эту семью. Мы жили тогда на краю планеты – там, куда не долетали события. Мы жили тогда за тугой стеклянной стеной. Отгороженные от всего, кроме себя самих. И боль мы тоже приносили себе сами.

Он часто приходил и неуверенно топтался в коридорах и на кухне. Было ясно, что он и сам не знает, нужно ли ему всё это. Мне не хотелось ему помогать. Казалось, в душе остался только сухой серый пепел, а то, что было когда-то между нами, тоже было уже давно и неправда.

В тот вечер я сидела, уставившись в телевизор, не включая верхнего света. Ранняя ветренная весна жила за окном. Он заглянул мне в глаза и быстро-быстро закивал. Пойдём, куда угодно пойдем, стал он меня звать. Не хотелось спорить. На самом деле я боялась остаться одна, наедине с собой и с тупым американским телевидением.

Над дорогой летела пыль. Она расплющивалась о ветровое стекло и разлеталась в убегающее пространство. Фонари тускло дымили по обочинам. Ветер отлетал назад, в прошлое. Какое безумие, что мы ещё живы, какое безумие, что мы пытаемся любить, жалеть, оберегать… После всего, после всего.

Вы слышите меня? Ау, где вы? Где все? Где всё?

Куда мы ехали? Зачем?

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ИСКАТЕЛЬ

Нажмите, чтобы прочитать

Сидели в глуши. Растили детей. Старели. Тужились. Пытались понять. Не отстать. Догнать. Успеть. Выжить.

Страх начинается там, где кончается болезненная реальность.

Если трясет — значит здоров. Потеют ладони — замечательно. Слышишь, как сердце бьётся — все в порядке! Живём! Вперед и с песнями.

На Невском, в толпе; глаза смотрят, ноги идут. Помни, что ты женщина.

Он сказал: «Мы установим свой флаг и поплывём в будущее».

Какое будущее? Чей флаг-то? Флаг-то чей?

Поймал за руку, пообещал, что позвонит. Так я же замужем. Я тоже — сказал и засмеялся. Я вас, девушка, всю жизнь искал.

Я не девушка, замужняя я.

Платье на мне синее, сертификатное, и макияж.

Макияж разработан для такого именно настроения, для депрессивного моего состояния.

Макияж и я, мы идём по Невскому. За нами — этот белобрысый, наглый. Я, говорит, во всех портах побывал, а вас там, незнакомка, не было. Незнакомкой можно обзывать вас, а девушка? То есть, дамочка. Вот вам мой телефон, позвоните.

И ведь позвонила-таки.

0

Выдержка из рассказа THE DATE

Нажмите, чтобы прочитать

4

Кондитерская, где договорилась она встретиться с американцем, представляла собой полукруглое здание с застеклённой стеной. Раньше здесь находился магазин по продаже автомашин. Теперь же это место славилось своими булочками и кофе.

Был тёплый, солнечный, ветреный день. Все столики, выставленные на улицу по случаю неожиданного потепления, были заняты. Здесь собиралась та разношёрстная публика, которую можно встретить только в Кембридже. Студенты и профессора из Рэдклифа, ЭмАйТи и Гарварда, люди в пёстрой или, наоборот, намеренно блёклой, словно застиранной одежде, девушки в длинных юбках и армейских ботинках, юноши с тремя-четырьмя серьгами, причудливо обрамляющими раковину уха, однополые пары, смешение языков и стилей. В центре консервативной Новой Англии — даже воздух здесь вливался в легкие свободней.

Марина припарковала машину у магазина напротив, перешла дорогу и, обходя полукруглую стену кондитерской, задела взглядом группу мужчин, сидевших у самой витрины. Ливанцы? Может, пакистанцы? Она прошла мимо, спиной чувствуя на себе их взгляды. Единственный незанятый столик внутри кондитерской находился прямо у застекленной стены, и когда она заказала себе кофе и села, периферическое зрение продолжало регистрировать группу за окном. Вся левая сторона ее лица стала ужасающе быстро неметь. Отделяло её от их столика только толстое стекло витрины. Марина открыла сумку и достала книжку в бумажной обложке.

За окном проезжали машины, мимо её столика постоянно кто-нибудь протискивался, отыскивая свободные места. Марина попыталась читать, но печатные слова не откладывались в сознании. С нервным вздохом она отодвинула от себя книгу и оглянулась на стойку прилавка, где стояло несколько человек. Этот? Нет. Стоит себе, читает газету. Рядом пристроилась коротенькая девица с зелеными волосами.

Кофе был уже почти выпит, книга убрана обратно в сумку. Вчера она почти сорок минут обсуждала по телефону сложную технологию американского «дэйтинга». Знакомый, Яша, горячо развивал тему о первом свидании. Что нельзя идти сразу на обед — человек может подумать, что хочешь бесплатно сходить в ресторан. И о жалком положении мужчин в этой стране они тоже поговорили. И о том, как одеваться, когда идешь на свидание. Марина одела черные джинсы, долго себя в них впихивала, а молнию застегивать пришлось лежа на спине. На ней был плащ, а сверху накручен цветастый шерстяной платок с кистями, привезённый шесть лет назад из России. Когда смотрела на себя утром в зеркало, она себе нравилась. А сейчас, на ярком свету, посреди этой городской толпы, показалось, что от этого её платка так и веет русским духом, эмиграцией, местечковостью.

Он вошёл в кафе слегка разболтанной походкой, тёмная курчавая шевелюра явно нуждалась в стрижке, твидовый пиджак с замшевыми заплатами на локтях должен был, видимо, обозначать духовную свободу и некоторый интеллектуализм. Марина затаила дыхание — на босые ноги у него были надеты шлёпанцы, подобные вьетнамкам, с уродливыми перепонками на больших пальцах.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ПЕРЕЛОМ

Нажмите, чтобы прочитать

А было дело так. Сонька сломала руку, и мы с ней провели три дня в детском госпитале. Спать мне пришлось на раскладном кресле. Три дня я не переодевалась; на третий день приняла, наконец, душ — когда поняла, что вся эта история надолго затягивается. После душа всё равно пришлось одеть все ту же одежду, пахнущую больницей.

Положили нас в госпиталь с намерением тут же и прооперировать — перелом случился у локтя, и хирург не был уверен, что ему удастся вправить Сонькины маленькие косточки вслепую. И не успели нас определить в шикарную палату с видом на Бостон — как будто нам было до того, а ведь помнится и это! — из центра города, из жестокой автомобильной аварии, привезли «тяжёлый случай», который потом и оперировали шесть часов. А Сонька на капельнице, и уже не ест третий день. Перед операцией нам пришлось подписать все эти документы об ответственности, о возможных невообразимых последствиях, и так далее, и тому подобное. Сонька была уже очень слабенькой, одна ручка сломана, а в другую вставлена игла от капельницы. Глаза у неё стали жалобные, и казалась она тихой-тихой — боялась.

Потом мы уже готовились к самой операции, в предоперационной, и я очень хотела её успокоить, и читала ей книжку про бархатного кролика. А она почти не слушала, делала вид, что слушает. Но увлеклась, забыла о своём страхе, глаза загорелись… И в этот момент начался разрывающий душу крик. Ребёночку было месяцев шесть, и мать укачивала его как могла. Мы видели всё из-за полузадвинутой занавески — лицо искажено страданием, но она все укачивала его, и укачивала. В её движениях было что-то монотонно-истерическое, и я судорожно сжала Сонькину ножку — за ручку я взять её не могла — обе ручки её были заняты. Я спросила у сестры, что с ребёночком. Та сперва уклончиво помолчала, а потом проронила сквозь твёрдые губы, что у ребёночка опухоль головного мозга, и его сейчас должны увезти на операцию. А может, это была она, а не он? Девочка?

Когда ребёночка увезли, мы стали свидетелями сцены, которую можно увидеть на американском телевидении, в кино, но казалось невозможным увидеть в реальной жизни: родители малыша поднялись одновременно, двинулись друг к другу и в едином порыве обнялись, как будто ими что-то управляло. Так они и стояли, обнявшись — и я поняла, что мужчина тоже плачет. Они гладили друг друга по волосам, по рукам, по спине. И мне стало стыдно, как будто я подглядела нечто интимное, совсем не предназначенное для моих глаз. А может, и предназначенное, специально подстроенное кем-то. Кем? Судьбой?

После стало мне завидно и обидно, подумалось, что мы с Сашей никогда так не сможем — да и не надо, и пусть предлога не будет такого, никогда. Я потянулась к Соньке, а она ко мне, и мы обнялись — очень осторожно, стараясь не беспокоить обе её ручки. И я подумала, что у меня есть вот такая вот глубокая связь, не с мужчиной, а с моим ребёнком. Когда мы превращаемся в соединяющиеся сосуды, и чувство переливается в нашей взаимной, соединяющейся глубине. Оно перетекает из одной душевной ёмкости в другую, превращая нас в некую неделимую силу природы – как море, или солнечный свет.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ЗАБОР

Нажмите, чтобы прочитать

6

Лоскуток засохшей земли перед домом — квадрат с зазубренными краями рассыхающегося асфальта — весной покрывался чахлой травкой. Зимой, во время участившихся за последние годы снегопадов, все вокруг становилось грязно-серым, и поселок походил на зону с бараками — заброшенное, голое место.

Перед соседским домом под номером 47 был посажен маленький садик, совсем крохотный, но до того разросшийся и ухоженный, что казался чем-то нездешним, оазисом посреди асфальта.

К семье приехали гости. Гости приезжали регулярно. Приезжали из разных городов Америки, приезжали из России. «Они не отнимут у нас роскошь общения, — горячо говорила жена. — Театры отняли, культуру отняли, но общения я им не отдам», — и взмахивала рукой. Кто были эти «они», жена не уточняла.

На этот раз гости были серьезные. Отец и сестра. Приехали с прицельным визитом — ехать ли самим, или можно подождать, продолжать жить как прежде. Шёл девяносто второй год.

Отец был настроен скептически и с прищуром. Сестра ахала и завидовала. Чему? Муж развозил пиццу в старой, ржавой машине, днище которой во многих местах проржавело, а под ноги подложена была фанерка — чтобы не проваливаться. Почти вся мебель в доме притащена была либо прямо с улицы, либо приобретена на дворовых распродажах. Жена нервничала и вынуждена была большую часть дня проводить на кухне. Стояло лето, и маленький садик у соседки — единственный ухоженный кусочек земли во всем посёлке — пышно зеленился рододендронами и другими американскими растениями. Соседка, американка по имени Шэрон, проводила свои выходные дни и все свободные вечера в этом маленьком раю — копошилась в земле, пересаживала растения или же отдыхала с книгой в шезлонге. Высокая, плотная, бронзовая, Шэрон подставляла лицо палящим лучам солнца, время от времени отбрасывая пепельно-выгоревшие волосы. Потягивала что-то прохладное из высокого стакана, лениво курила и иногда обливалась вместе со своими растениями водой из шланга. Жена поглядывала на неё через кухонное окно и, вздыхая, переворачивала котлеты. Шэрон ей нравилась. Сильная, простая, весёлая и бесшабашная американка казалась ей свободной и счастливой птицей — взмахнёт крыльями и улетит.

Муж сначала обрадовался приезду тестя, но после трёх недель поездок по магазинам, подарков и совместных просмотров телевизионных программ, стал раздражителен и рано уходил наверх. Жена стала ещё больше нервничать; сын носился вверх и вниз по лестнице, выскакивал на улицу и влетал обратно, хлопал дверьми и вопил, терзая внутреннее пространство маленького дома. Гости, казалось, ничего не замечали, задавали бесконечные вопросы и критиковали всё — Америку, Россию, погоду и тупость телевидения.

Как-то вечером, на закате, когда уже была вымыта посуда, жена подошла к входной двери, открытой для доступа прохладного вечернего воздуха, и сквозь мелкую металлическую сетку, защищающую от мошкары, стала вглядываться в темноту. Уже наступали поздние летние сумерки, солнце быстро спускалось за реку, и убожества посёлка видно не было, веяло летом, из соседского садика пахло цветами и зеленью, слышались голоса подростков с другого конца посёлка, где-то гавкнула собака, ей протяжным лаем ответила другая собака откуда-то из темноты…

Жена стояла на пороге, завернув руки в край передника, прохлада втекала в дом, темнота завораживала. Странно ей было так стоять. Из соседского садика раздался ленивый голос Шэрон — соседка различила её силуэт в темноте и позвала.

Пластиковое сиденье уличного кресла было влажным от вечерней росы. Соседка угостила её сигаретой и протянула бутылку с пивом, но жена отрицательно покачала головой.

Здесь даже воздух был иным. Садик обступал со всех сторон, погружая на дно забытого, живого мира, выдыхая запахи и прохладу, вбирая в себя пыль и пространство — принимая её как свою в мир растений — крошечный садик, зажатый в углу между домами. Так и сидели они — смущённая, молчаливая жена и её соседка, снисходительно-доброжелательная, расположенная к застенчивой и растерянной иммигрантке.

— So, tell me, what is that that your husband has been typing every day? — спросила соседка из темноты, и жена вздрогнула от неожиданности.

— Хи из… хи из… хи из райтинг э бук…

— A book? What kind of book? He must be smart. You will be rich!

— О-о.. Ноу.. Ноу, хи из… хи из джаст райтинг…

— Well, good for him. I don’t know a thing about writing

Муж, действительно, что-то такое писал, стучал на старой электрической машинке, подаренной друзьями, сидел на втором этаже в спальне, у окна за письменным столом. Что он там писал, жене было неизвестно и не нужно, она и не спрашивала — перестала уже что-либо у мужа спрашивать, да он бы и не ответил.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа РОДЫ

Нажмите, чтобы прочитать

3

Беременность всё длилась. Каждую секунду каждого длинного и серого дня она ощущала себя тяжёлой, некрасивой, нежеланной. Темнота, представлялось ей, поселилась у неё под рёбрами, подступала к груди, подкатывала к горлу, сжимала сердце.

Она отяжелела сырой, рыхлой тяжестью. Жидкость задерживалась в ногах, стояла в тканях, как вода в заброшенном колодце. Сердце стучало громко, ей казалось — громче, чем прежде.

Тело хотело вырваться из плена, выталкивало ребёнка наружу, но беременность всё не кончалась.

Она таскала себя из кухни в гостиную, из спальни в туалет, по ночам она обнимала подушку, заталкивала её между ногами. Становилось легче, но ненадолго. Болела спина, ребёнок ворочался в глухой, тёмной, тёплой глубине.

Ей снились короткие, быстрые сны; безрукие, безногие, безликие существа, птичьи полеты, ласточкины гнезда, крыши и подвалы. Её обливал жар и пот, она вздрагивала, садилась на проваленном матрасе, оглядывалась и видела всего лишь силуэт двери. Раньше она слышала рядом тихое посвистывание, ночное, сонное дыхание мужа. Теперь — только скрип рассохшихся половиц, только шорох шин на мокром асфальте.

Раньше она чувствовала его присутствие. Он тоже ворочался во сне, искал её тело, шарил руками, вжимался пахом в отставленный зад, в усталую, потерявшую желание плоть. Она отталкивала его, и он откатывался обратно к стене, проваливался в сон. Теперь она лежала одна на старом матрасе, прислушиваясь к темноте снаружи и внутри.

Она всё не могла разродиться, но ждала родов с минуты на минуту, ожидала окончания своего срока. В двадцатых числах сентября пришло письмо от хозяина квартиры. Третий месяц муж не платил по счетам. Странно, что ей не отключили электричество. Ребёнок не желал вылезать наружу, тело не желало расставаться со своей ношей. Хозяин квартиры собирался выгонять их на улицу, они могли потерять свой временный дом.

Всё было временным. Ещё в Италии она поклялась себе, что временной жизни у них не будет, вешала занавески, подметала мраморные полы. Это была её личная борьба, она отвоёвывала пространство у хаоса.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа СТАРОЕ

Нажмите, чтобы прочитать

***

Это была древняя дверь со старой, грязной занавеской на стекле. Рама у двери была дубовой, щелястой. И дверь существовала как бы сама по себе – между домом и миром, тяжёлая, скрипучая, выкрашенная во что-то бурое. Краска слезала толстыми слоями. Но всё равно, дверь делала своё дело. Защищала. И только вот посредине – стекло. Меня знобило. По ногам дуло. Я прищурилась — зимний день за немытым стеклом безжалостно ударил по глазам.

Скоро уже зима, ах нет, это уже зима. Как быстро настала зима. Я осторожно потянула в сторону серо-жёлтую нейлоновую занавеску. На крыльце, на фоне огромной церкви, украшающей мой вид из окна стояла Ирка. Ирка Беленькая.

Я разглядывала её минуты три, а она продолжала звонить — видимо не видела меня или просто не узнала. Прошло семь лет с того момента, когда я повернулась к ней спиной и поплелась в свою судьбу.

Мы тогда прощались, пошли в сауну, потом брели по Герцена от Фонарных бань, искали место, где могли бы остаться вдвоём, наедине с нашей растерянностью. Попытались забраться в какой-то бар при ресторане, нас не пустили. У неё дома был младенец, муж, мать и отчим. У меня уже не было дома, и мы с мужем ночевали у матери.

Зима ещё не наступила. Ветер гнал холодные мокрые листья. Сквозь горький стылый воздух проносились бешеные машины, оставляя за собой стонущий звук. «Я не буду ей открывать, — подумала я с ухмылкой. — Пусть стоит там, за дверью, где холодно и противно, откуда приходят навождения, боль и прошлое. Я не открою ей дверь, потому что я помню её с косичками. Мы облизывали с ней сахарные трубочки и она говорила, что у неё «верблюдик» больше. Я не открою ей дверь…»

Потому что ничего не сбылось. Потому, что я уехала за горизонт, потому что я убежала за радугой, а радуга растворилась в холодном сером небе — и было бесполезно уговаривать себя и урезонивать судьбу.

Мы тогда забрели во двор со сквериком и сидели на спинках скамеек, сиденья скамеек были мокрыми. Шёл мелкий, тающий снег. А потом она попросила меня уйти. И я пошла под моросящим декабрьским снегом-дождём, оглядываясь и вновь оглядываясь назад – в сужающуюся ретроспективу моего прошлого. Камера отъезжает назад, герой с поникшими плечами уходит в темноту, — смена кадра, прошло семь лет (текст на экране о смене места действия и новых обстоятельствах потрёпанного и умудрённого жизнью героя. Кстати, а почему всегда герой, а не героиня?).

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ЖИЗНЬ ПРЕКРАСНА

Нажмите, чтобы прочитать

У него было какое-то ужасное чувство вины, словно весь мир стоял у порога и ждал. Он расставлял мебель. Стулья у стола. Нет. Стул в углу комнаты. Нет. Диван и стулья, и стол, и лампа. Торшер, журналы.

В мире не было гармонии. Мебель разбегалась по комнате. Или собиралась группами, как шахматные фигуры на доске. Расстановка была заведомо неправильной, он знал это.

Окно выходило на неправильную сторону дома. Он шёл в другую комнату. Но и там мебель не удовлетворяла его. Дом стоял не там. Это была не та мебель. Это был не тот дом. Это была неправильная жизнь.

Он понял, что смотрит на мир не из того окна.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ДОЧЬ СТАЛИНА

Нажмите, чтобы прочитать

***

В среду утром мы отправились к Терезе. В доме шёл капитальный ремонт, реконструкция. Ковры в коридорах, покрытые тонким слоем штукатурки, следовало заменить. На них оставались подтёки и разводы, следы протечек, наводнений, прорванных труб, следы от башмаков наших строителей, пятна неизвестного происхождения. В холлах стояла невыносимая духота, в воздухе летала пыль, из-под дверей наших жильцов пахло то китайской кухней, то русским борщом и дешёвой жареной рыбой.

Тереза встретила нас с распростёртыми объятьями. «Смотрите! — она взмахивала руками, она бегала по квартире, она показывала нам тюки с упакованным бельём и тёплыми вещами в толстых пластиковых мешках. — Я уже больше не могу! Мне осталось одно — сигануть вниз с балкона. Разве это жизнь? Почему!? Вы не понимаете, я уже сошла с ума, я бегаю по всему дому, я заглядываю в каждый угол, они мерещатся мне на каждом шагу! Посмотрите, посмотрите!» — и она стала демонстрировать нам свой страх, свой ужас перед клопами, поднимая вещи со стола и заглядывая под салфетки, разбросанные по столу письма, журналы, подняла солонку и выгнула голову, стала разглядывать её снизу. «Посмотрите на мои ноги!» — кричала Тереза. Она задрала подол, чтобы показать свои искусанные ноги. На ней было легкое синее платье в цветочках. Она казалась на удивление нормальной, несмотря на возбуждение. У неё была тонкая розовая кожа в мелких морщинах. Она всё ещё оставалась красивой, несмотря на плохие, источенные зубы, на усталые слезящиеся глаза. У неё была прямая спина, девичья повадка и эта старомодная, гордая причёска, словно напудренный парик.

— У вас есть две опции, — сказала администратор, — две возможности, два пути. Вы можете попросить у этой команды, которая будет обрабатывать вашу квартиру, покрыть ваш матрас и коробку от матраса специальным чехлом, чтобы насекомые из него не вылезали, даже если в нём ещё остались яйца, отложенные клопами.

— И что? Я должна буду спать на клопах?

— Нет, эти чехлы специальные, обработанные. Скорее всего, клопы под ними умрут.

— А что ещё можно сделать? — спросила Тереза и наклонилась вперед, над столом, словно хотела подвинуться поближе к администратору.

— Ещё вы можете попросить, чтобы этот матрас вместе с коробкой вынесли на свалку. Но сначала его надо будет особым образом завернуть. Но это всё не бесплатно, — добавила администратор и с сочувствием посмотрела на Терезу.

Тереза сразу же разволновалась и стала очень быстро говорить на ломаном английском, перемежая свою речь русскими словами и фразами. Я не стала её перебивать. Эти двое понимали друг друга. Может, я была тут лишней? Но возмущение Терезы всё нарастало. Казалось, она воспламеняется от своих собственных слов, ей пришлось полностью перейти на русский.

— Деньги! Мани! Всё за деньги! У меня несчастье, я не буду платить за моё несчастье! Это дело принципа, слышите, я не буду! У меня внутри всё этому сопротивляется. Какие деньги? Откуда деньги?

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа СЕСТРА ХАИТА

Нажмите, чтобы прочитать

Когда они запели, то никто и не оглянулся. Улица большая, даже не улица, а бульвар. Посредине — трамвай, который ещё и сабвей, то есть метро, то есть подземка. А метро не должно быть таким. То есть метро — это мрамор и гулкие переходы. Трамвай ползёт. Машин мало. А им по семь лет, и они поют. Моя поёт и хохочет. И подружка её тоже поёт и смеётся вместе с ней. И главное — что никто, никто! — не возмущается; улыбаются прохожие этим двум девочкам: одна — моя, пушистая и лохматая, а вторая — Милочкина — озорная, прикольная. Поют и друг друга подзадоривают — ну-ка, давай-ка, ты так можешь, а громче?

— Дети… — пыталась я их урезонить. А потом поняла — к чему, к чему? Пусть поют. Весна. Или это была осень? Воздух прозрачный, трамвай, подземка — а на Бикон Стрит сплошняком — синагоги. И слово ведь какое, почти неприличное. А здесь они раскинулись по всему бульвару, как замки — от и до, на каждой остановке. Ну пусть они реформистские, ну и что! У них вид такой, мавританский — пышный и торжественный. Ну, хорошо, это я хочу сказать — мавританский, это у меня так получилось, выскочило на поверхность. А может и впрямь? Купола, мозаика…

…А тётя Сара ехала — тоже в трамвае — по Киеву. И предание гласит, что в вагон вошёл красивый, высокий, молодой — военный — и стал её поносить за то, что она сидит. А тёте Саре стало так тяжело, и она не знала что делать. Ты! — сказал этот военный. А год тогда был пятьдесят второй. Ты! — сказал он. — Сестра Хаита. Ты, — сказал он. Так и сказал — ты. Расселась. Почему ты расселась, жидовка?..

Слово «жидовка» — и сразу сколько воспоминаний! И отчасти даже литературных воспоминаний. Но не только… Тоже дело было в общественном транспорте. Еду — и чувствую руку, там, пониже спины. Ну, и сколько лет мне было? Двадцать? Уберите руку, говорю. А он — да кому ты нужна, жидовка!

Напишите в этой графе свою национальность, сказала моя первая учительница. Вот здесь пишите. Это был третий класс? Ну, да, какие-то анкеты мы заполняли. Помню, тогда ещё все боялись войны с Китаем. Вот здесь — напишите кем работают ваши родители. Ты, Женя, пиши: служащие. А вот здесь — национальность. Как не знаешь? Ты — еврейка. Вот здесь пиши — ев-рей-ка.

…А тётя Сара так и не знала, что ей делать. Но рядом с ней сидел один старичок, с бородой и с палочкой. Мне так часто это рассказывали, что я его просто уже перед глазами вижу. Старый, согнутый и с белой бородой. Может, он ещё и в шляпе был? Или это я уже сейчас придумала? Да, сказал он, она сестра Хаита, она сестра ему, а ещё она сестра Карлу Марксу. Она им всем сестра. И ещё она сестра вашему Иисусу Христу. И все замолчали. Так я помню. Так гласит предание. И они все замолчали, а военный очень быстро тогда вышел из трамвая — на первой же остановке.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ПРОМЕЖУТОЧНАЯ СТАДИЯ

Нажмите, чтобы прочитать

Я еду в Россию… С кем же я увижусь? Ринка в Японии. Надя здесь, в Вашингтоне. Лёнька в Германии. Таня в Израиле, Зина в Израиле тоже. И Ольга с Иркой, и тётя Лена, и дядя Шура, и Данька. Может, мне в Израиль лучше поехать? Нет, мне в Россию надо. У меня там долги. Бабушкина могила, Александровский садик, моя лестница… Сначала мне надо было в Америку, а теперь вот надо попасть в подъезд моего дома на Невском. И ещё мне надо провести рукой по гранитному выступу, что ведёт к моей школе. Он проходит, как полочка, по всей длине соседнего здания, там, где юридическая консультация. Как раз на уровне руки шести-семилетнего ребенка. У каждого возраста свои потребности.

Когда мы учились в седьмом классе, у нас была отрядная песня, которую, конечно, никто всерьёз не принимал. Никто, кроме меня. Я всё воспринимаю слишком серьёзно.

Я не знаю, где встретиться

Нам придётся с тобой.

Глобус крутится-вертится,

Словно шар голубой…

Конечно, никто из нас не ожидал, что всё так и сбудется. Интересно, а они нам уже придумали имя — нашему поколению? «Потерянное поколение» уже было. А как насчёт «блуждающего поколения»? Может, поблуждаем- поблуждаем, да и выйдем на свет. И детей своих выведем.

…И мелькают города и страны,

Параллели и меридианы,

И нигде таких пунктиров нету,

По которым мы пройдём по свету…

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ПАМЯТЬ

Нажмите, чтобы прочитать

Мама в темноте держит меня на руках (кормит). Мир большой и непонятный. Он просто есть, и я не должна ничего, никому, и мне тоже никто ничего не должен, я принадлежу миру, я часть его… Квартира затаилась, мама наклонилась надо мной. Тихие звуки шелеста, городского шума за окном. Жизнь большая, полная неизвестности, событий, вокруг и впереди.

Старая дубовая мебель, высокие шкафы и буфеты, резные застеклённые дверцы, подсолнухи и завитушки. Зеркала в рамах, трельяжи, торшеры, этажерки. Тюль, абажуры, бахрома.

Пришла моя бабка Инна — бороться с грызением ногтей. Меня ругают, мажут руки йодом, грозят мне пальцем, качают головой. Я стою одна, словно в очерченном круге, а они — там, по ту сторону, качаются, хмурятся, наклоняются надо мной.

Дача. Меня укусила собака. Бабушка. Уже другая бабушка, родная, большая и тёплая. Она водит меня на уколы к медсестре. Уколы мне делают почему-то в живот. Я кричу, сопротивляюсь, бью медсестру ногами опять же в живот. Я плохая девочка. Меня укусила собака, а я всего лишь сунула ей палец через решётку. Она была молодая собака, почти щенок. Я хотела потрогать эту собачку, узнать какая она. Тёплая, интересная, живая; я потянулась к ней, мне было любопытно.

Разбитые в кровь коленки. Заасфальтированная площадка перед крыльцом. Вечные ссадины. Споткнувшись, носом вперёд с крыльца, проехаться коленками по асфальту. Кожа ссыхается в твёрдые корки, коленку тянет.

Гамак под деревом. Я сплю или не сплю? Большое небо, качающиеся деревья, высокие облака. Ветер щекочет волосы, расплетает косы, поднимает подол платьица и мой маленький передник, качает гамак.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа НАС БЫЛО ТРОЕ

Нажмите, чтобы прочитать

Нас было трое. Иногда мне казалось, что их двое, а я не видна, меня там не было. Только глаза, чтобы видеть. Память — чтобы не забыть. Две комнаты, большая и маленькая. Вход через кухню. По прошествии многих лет — я буду в седьмом классе — бабушка «построит» перегородку. Перегородка ляжет неровно на потолок с лепниной и на паркетный пол. Плотник — пожилой (так мне тогда казалось), простой, уважительный. Таких я раньше не видела. Были крикливые соседи по коридору, была семья, родственники. Были няни из деревни. Няня Валя ходила на свидания. Она встречалась с военными, благо Главный Штаб находился в соседнем доме. Няня Стелла поступала в институт и пела песни. Няня без имени дергала за волосы и заставляла есть творог. Я рассказывала маме и папе, я помню что рассказывала (но как я могла рассказывать, мне было года три), я рассказывала — а они смеялись. Они — молодые студенты — читали стихи, увлекались поэзией. Это были шестидесятые годы. В кухне наверху — фрамуга в маленькую комнату. Называлось — кухня за вторым светом. Там же, один на другом, два сундука. В сундуках было бабушкино приданое — то, что не погибло в блокаду и во время эвакуации. Шубы мехом внутрь. Сукно. Серебро. Дедушка — бабушкин отец — оставил духовное завещание. Больше оставлять ему было нечего. Всё, что было, он отдал большевикам. Дарственную подписал. Грамоту получил. Висела на стене, в Киеве. Там, на Крещатике, у него был свой дом. Когда пришёл Петлюра, старшая сестра бабушки выходила замуж. Ей купили норковую шубу. Больше денег в доме не было, только вот одна эта норковая шуба. Её повесили на спинку кресла, а сверху набросали всякое тряпьё. Офицер вежливо поцеловал дамам ручки и на французском языке попросил денег. Дедушка Григорий развёл руками. Под дулом револьвера любезного офицера он пошёл по квартирам с шапкой — собирать деньги на свой выкуп. Таково предание.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа СТАРАЯ ИСТОРИЯ

Нажмите, чтобы прочитать

Нет ничего лучше, чем простудная лихорадка, чем вирус, застрявший в груди, обложивший голову, пазухи носа, забивший верхушки легких — или так только кажется, что верхушки легких, когда от кашля болит спина и сотрясается всё немощное, болезненное, гриппозное тело? Что может быть лучше больной головы, забитой ватой и романтическими идеями, настроениями, несбывшимися планами, несостоявшимися свиданиями, романтическими надеждами, грандиозными иллюзиями, полётом мысли сентиментальной? Кто сказал тебе, что ты писатель, кто сказал, что твоё предназначение в выуживании букв из небытия, из багажа, осевшего образами в подкорке? Кто навеял тебе такие мысли, надежды, чаяния – что ты можешь писать? Что твоё предназначение в вылавливании из этого коллективного супа человеческих мифов и видений близкие тебе образы, иллюзии, сотканные из воспоминаний, света и тени, из слов услышанных, прочитанных, навеянных? Почему решила ты, что озвучивая языком, знакомым с детства, родным, как запах камфорного масла и водочного компресса на распухших желёзках чахлого питерского ребенка — расшифровывая эти образы, знакомые тебе до боли, до слёз, зачаровывая себя саму звуком родной речи, мелодией и ритмом строчки, погружаясь в альфу, всплывая обратно в бету, покачиваясь на волнах… Почему поверила в то, что это и есть твоё предназначение в этом мире?

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ОШИБКА

Нажмите, чтобы прочитать

Я приехала к нему на снятую квартиру. Он смущался. Я сбежала ото всех. Сейчас, отсюда, я уже знаю, что мы с ним расстанемся. Но войдя в тот момент — а он жив во мне — попробуй докажи, что прошлое умирает. Входя в этот момент моей той жизни — я тогдашняя, прошлая, я ещё не знаю, что мы расстанемся навсегда.

А разве можно расстаться навсегда? Они все живут в нас, наши любови и нелюбови, дети нашего прошлого. Он живёт во мне по-прежнему тем юным, неразумным, диким мальчиком моей юности. Моей ошибкой.

Меня все тогда осуждали. Я вышла замуж за первого встречного. Он мне сделал предложение прямо на улице, кажется, в Михайловском садике. В городе, который я любила. Мы бродили, стояли на мостиках, смотрелись в тёмную воду рек и каналов, блуждали в переулках, целовались в подъездах, в арках проходных дворов. Мы не спали ночами, бездомные и опьянённые нашей бездомностью и молодостью — казалось, что безнаказанностью. Я его не любила. И я уверена, что он не любил меня. Но нас связывала бездомность и сиротство. Наша взаимная неприкаянность. А потом, когда я уходила от него, он был болен мною. Как я извергала его из себя! Мучительно. Я не могла быть одна. Я не хотела быть одна. Но одиночество стало уже желанней этой взаимной муки. Если можешь — прости. Только сейчас я понимаю степень твоего отчаяния, твоего одиночества. Только сейчас я знаю — что было с тобой. Но тогда. Тогда, опьянённая своей свободой, как счастлива я была, как легка, как пьяна весной, молодостью, жизнью.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ПИСЬМО

Нажмите, чтобы прочитать

Дорогой, милый друг мой, прошло столько лет! Помнишь ли ты меня? Ты уехал, оставив меня в большом городе, уехал на гастроли, а потом в какую-то экспедицию, уехал и пропал. Я потом нечаянно встретила тебя в маленьком кафе на Фонтанке. Ты поедал пирожки — с жадностью и радостью, торопливо, как умеешь делать только ты, ты один, захлебываясь горячим сладким кофе, щедро разбавленным молоком, кофе цвета коры того старого дуба, что качает ветвями за моим окном. Ты сказал, что был жестоко наказан, что долго болел, что попал в какую-то жуткую историю — там, в этой экспедиции; что кто-то погиб, а ты еле, чудом спасся, дорогой мой друг. Ты сказал, что душа твоя сразу знала все ответы, что судьба наказала тебя за то, что ты тогда покинул меня одну в большом городе.

Ты знаешь, у меня было много учителей в этой жизни. Ты был одним из первых. Помнишь, ты учил меня писать? А помнишь, ты подарил мне песню, одну, а затем другую? Ты говорил, что всё, что стоит усилий, должно стать болезнью, что человек, создающий песни, должен стать фанатом создания песен — чтобы создавать их. Наверное, это правда. Если думаешь о чём-либо, будь то дети, деньги, прошлое или душевная боль — если думаешь о чём-нибудь одном, оно приближается и растёт, и заслоняет собой всё остальное в твоей жизни. А ещё бывает так, что человек жаждет нечто, что ему кажется необходимым, жаждет свободы, славы — и отталкивает их от себя. Представь себе, что ты любишь или желаешь кого-нибудь, и желание твоё столь велико, что объект твоего обожания пугается и бежит от этого страстного желания.

Сегодня я вспомнила тебя. Вспоминал ли ты обо мне все эти годы? Или вытеснил мой образ, как вытеснил образы всех остальных своих подруг и жён, сохранив лишь то, что было тебе необходимо для песен. Я даже не знаю, был ли ты талантлив. Может быть, ты талантливо жил, жадно, радостно. Люди разное говорили про тебя. Но я хочу помнить хорошее. Я хочу верить, что мы ещё встретимся. Не сейчас, потом, в нашей следующей жизни. Я чувствую, что между нами осталось нечто недосказанное, незаконченное.

А помнишь, как мы встречали Новый Год у меня дома? Я казалась себе старой, мне исполнялся тогда двадцать один год, а ты пришёл с девятнадцатилетней девочкой. Не важно, что ты оставил её ради меня. Я всё равно ревновала.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ЖИЗНЬ ПОД КАШТАНАМИ

Нажмите, чтобы прочитать

В шесть лет он написал стихотворение, а в семнадцать опубликовал эссе в толстом журнале. Хотел учиться, всё время читал, но не сложилось, некогда было.

Всю жизнь ждал. Говорил, я пишу. Знаете, я писатель, я пишу. Да? А что вы пишите? Да так, прозу. В свободное время. По ночам. День за днём, неделя за неделей — время утекает, исчезает, просачивается сквозь пальцы. Надо работать, платить по счетам, зарабатывать на жизнь. Поеду в отпуск, буду писать. Заберусь в глушь, подальше от людей.

Что мне нужно? Стол, лампа на столе. У моря, на берегу озера, в лесу, в горах. Буду писать. Бриться не буду, есть не буду. Встану, и в лес. Или нет — в горы, вверх, вверх по тропе, к небу. А потом — лесной домик, маленький мотель, на берегу озера, у океана, в горах. Буду писать. Буду ходить из угла в угол, курить, думать, смотреть из окна на верхушки деревьев, рисовать профили на полях черновиков, перечеркивать, опять писать, придумывать жизнь.

Нет, курить не буду, вредно курить. Раньше казалось: такая романтика — Богарт, сигарета. А теперь нет, теперь это ранняя старость, астма, канцерогены, раковые заболевания, теперь надо оберегать окружающую среду.

Курить не буду, выпью стакан красного вина, это полезно. Раньше джин пил, а теперь вино. Встану утром, надену кроссовки и побегу… По лесу, в горы, вокруг озера. Вернусь, приму душ, сяду писать. Что писать? Роман, ну конечно роман. Роман о любви, о смерти, о жизни, о том, что накопилось внутри. Буду писать, писать утром, писать днём и после полудня. Одиночество, лес, горы, океан. Или нет. Аризона, Мексика, кактусы и пустыня. Жёлтое и красное, камни и песок, небо и горизонт; простор, даль, роман. Писать, писать.

В двадцать лет не писал — не о чем было. Грыз карандаш, сидел над белым листом бумаги. Хотел учиться, проучился два года, бросил. Сказал себе — ещё есть время, ещё всё состоится, всё будет, ещё успею. Нужны были деньги, пошёл работать. Познакомился с женщиной, жили вместе, строили планы, думали о семье, о детях. Хотел жениться и не женился. Хотел детей, семью, славу, друзей. Не женился, но ведь ещё не поздно… Писал стихи, складывал строчки. Чего ждал? Хотел что-то сделать, создать, успеть, догнать. Кого догнать? Уехал из дома, но вернулся обратно, вернулся в родительский дом. Отец умер, мать вышла замуж, уехала в другой штат. Хотел привести в дом женщину… Но, может, ещё не поздно? Ждал, ждал. Чего ждал? Вот, было время, были шестидесятые. Не успел, а ведь столько всего, такой материал! Поздно родился? Не успел, не сделал? А почему не успел?

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа TOTAL ECLIPSE OF THE HEART

Нажмите, чтобы прочитать

В шесть лет он написал стихотворение, а в семнадцать опубликовал эссе в толстом журнале. Хотел учиться, всё время читал, но не сложилось, некогда было.

Всю жизнь ждал. Говорил, я пишу. Знаете, я писатель, я пишу. Да? А что вы пишите? Да так, прозу. В свободное время. По ночам. День за днём, неделя за неделей — время утекает, исчезает, просачивается сквозь пальцы. Надо работать, платить по счетам, зарабатывать на жизнь. Поеду в отпуск, буду писать. Заберусь в глушь, подальше от людей.

Что мне нужно? Стол, лампа на столе. У моря, на берегу озера, в лесу, в горах. Буду писать. Бриться не буду, есть не буду. Встану, и в лес. Или нет — в горы, вверх, вверх по тропе, к небу. А потом — лесной домик, маленький мотель, на берегу озера, у океана, в горах. Буду писать. Буду ходить из угла в угол, курить, думать, смотреть из окна на верхушки деревьев, рисовать профили на полях черновиков, перечеркивать, опять писать, придумывать жизнь.

Нет, курить не буду, вредно курить. Раньше казалось: такая романтика — Богарт, сигарета. А теперь нет, теперь это ранняя старость, астма, канцерогены, раковые заболевания, теперь надо оберегать окружающую среду.

Курить не буду, выпью стакан красного вина, это полезно. Раньше джин пил, а теперь вино. Встану утром, надену кроссовки и побегу… По лесу, в горы, вокруг озера. Вернусь, приму душ, сяду писать. Что писать? Роман, ну конечно роман. Роман о любви, о смерти, о жизни, о том, что накопилось внутри. Буду писать, писать утром, писать днём и после полудня. Одиночество, лес, горы, океан. Или нет. Аризона, Мексика, кактусы и пустыня. Жёлтое и красное, камни и песок, небо и горизонт; простор, даль, роман. Писать, писать.

В двадцать лет не писал — не о чем было. Грыз карандаш, сидел над белым листом бумаги. Хотел учиться, проучился два года, бросил. Сказал себе — ещё есть время, ещё всё состоится, всё будет, ещё успею. Нужны были деньги, пошёл работать. Познакомился с женщиной, жили вместе, строили планы, думали о семье, о детях. Хотел жениться и не женился. Хотел детей, семью, славу, друзей. Не женился, но ведь ещё не поздно… Писал стихи, складывал строчки. Чего ждал? Хотел что-то сделать, создать, успеть, догнать. Кого догнать? Уехал из дома, но вернулся обратно, вернулся в родительский дом. Отец умер, мать вышла замуж, уехала в другой штат. Хотел привести в дом женщину… Но, может, ещё не поздно? Ждал, ждал. Чего ждал? Вот, было время, были шестидесятые. Не успел, а ведь столько всего, такой материал! Поздно родился? Не успел, не сделал? А почему не успел?

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ОБМЕН

Нажмите, чтобы прочитать

До самого, самого конца Оля не верила, что этот обмен возможен. А больше всего она не верила в то, что у неё что-нибудь получится. У сильных, дельных, нормальных людей ничего не получалось. Как могло получиться что-то у неё?

Никогда ничего подобного не приходилось ей делать. Она начинала собирать какие-то справки, бумаги, а потом оставляла это дело, забывала, забрасывала. За два года у неё было уже три выкидыша, и чувствовала она себя очень слабой, больной и усталой. Каждый раз скорая, больница, больничная еда, халаты, штампованное бельё, запах рыбы и кошек. Рыбы — потому что их всё время кормили варёной рыбой. А кошек — потому что они эту рыбу выбрасывали в окно палаты, в больничный сад. Под эти больничные окна собирались голодные кошки со всей округи.

Она не ставила перед собой никакой особой цели. Просто начинала собирать бумаги и справки — начинала от безнадежности, может. Ей некуда было уходить от больной мамы, от этого мужа, за которого выскочила по глупости, а ещё от безнадежности, чтобы хоть что-то изменить, создать, сделать, как-то поступить со своей жизнью.

А ведь не сложилось у них с самого начала. Невозможно было даже сказать, что это был совсем чужой ей человек — потому что мучительные годы их уже связали. Скандалы, крики, его дикие нервные срывы, битьё посуды, нищета, ломбард, её слезы. И то, что он поднимал на неё руку. Нет, не получалось у неё сказать себе, что он её бьёт. Даже себе самой. Он ведь не бил её, по существу, нет — два или три раза за всё время ударил, или толкнул. Правда, когда ударил по лицу — да, было это раза два, она не вспоминала, не хотела считать — у неё тогда словно весь мир в голове взорвался, из глаз брызнули слёзы, сразу, словно по заказу, можно сказать, искры посыпались, такой вот домашний, личный фейерверк.

А потом, когда она подавала на развод, а он плакал и целовал ей руки, и покупал цветы с рынка, и был мил и нежен, и всё было хорошо, всё было в порядке, он обещал, что всё, никогда, и зачем же было что-то менять, разрушать, когда всё становилось на свои места, зачем было уходить, прогонять его, оставаться в одиночестве, с мамой, разрушать семью. И вот тогда-то она его и прописала, тогда-то, чтобы всем назло, чтобы если терять — так уж терять. И никому невозможно это объяснить, никому невозможно это хоть как-то рассказать словами — что если хуже, то это даже к лучшему.

И она всё время беременела. Он не жалел её. Все эти ссоры заканчивались в постели, всегда — словно он получал от неё удовольствие, от её слабости, от безнадежности. И она тоже, сама чувствовала себя его собственностью, так было надо, зачем-то надо, она понимала это на каком-то ином уровне, что надо было отдавать себя, вот так, безнадёжно, безоглядно, отчаянно, это судьба такая. И каждая беременность заканчивалась скорой. Однажды они поссорились, он замахнулся на неё, она отшатнулась, он тут же потянулся к ней, стал гладить, потянул к себе, посадил на колени, а из неё хлынула горячая кровь. Каждая беременность заканчивалась этим, больницей, опустошением, гинекологией, а рядом было акушерское отделение, и у кого-то рождались дети, а муж говорил о детях, очень хотел ребенка, семьи.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа АДАМ И ЕВА

Нажмите, чтобы прочитать

***

«Комариха» назвал меня муж этой женщины. «Посмотри, как горят у неё глаза». Но я всего лишь жена и мать. Разве они не заметили этого? Разве не понятно, что я всего лишь временно вышла из образа? Он напоминает мне кого-то… Ах, зачем, зачем всё это, говорит он, осталось нам лет десять продуктивной жизни. Я обижаюсь, но не показываю вида; я пытаюсь с ним спорить, но это невозможно, он говорит один, только ему дано говорить, он резок, он перебивает меня. Джана, говорит он. Ах, да, это его армянские корни, это его греческая кровь.

Она задумчиво молчит, лучи опускающегося солнца на мгновение задерживаются на её прекрасном лице. Что свело их, почему они вместе — такие разные, такие прекрасные, такие ни на кого не похожие? Почему я их так люблю? Он перебивает меня, не даёт вставить ни одного слова, возражает на каждое восклицание, отмахивается от вопросов… Она всё молчит, иногда лишь вставляет растянутое: «Ну, зачем ты?..» Он отмахивается от неё тоже.

Однажды я расспрашивала их о том, как они познакомились. Оба сразу смутились. Потом, перебивая друг друга, стали рассказывать — как столкнула их судьба, разрушив семьи — словно осколочным снарядом всё разбросав, поранив детей, сломав ему карьеру.

Я сижу у них в садике за столом и люблю их, несмотря на обиду — потому что они так литературно, сказочно прекрасны, небудничны — словно поток Вселенной спускается прямо в этот маленький дворик, и в этой энергетической суспензии я и сама рядом с ними плыву, подвешенная в межзвёздном пространстве.

Я жалуюсь на мужа. Они слушают меня с пониманием, затем мой друг идет в наступление. Он требует, чтобы я завела любовника, ушла из семьи. А у нас всего лишь временные трудности.

Да никуда я не уйду.

Но в этом доме мыслят вселенскими категориями, жёсткими, жестокими.

«Одни люди любят, — говорит мой приятель, — а другие просто позволяют себя любить. Вот ты — ты позволяешь себя любить».

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа УРОК АНГЛИЙСКОГО

Нажмите, чтобы прочитать

2

Конфликт разросся из ничего.

Толик стал звать Асю и Олю через всю гостиную, и через все эти тонкие стены, когда они, мол, выйдут уже. Ну, и по-русски уж, конечно, он их позвал.

— Again… — сперва тихонько, под нос, но злобно проворчал Гас. — Blah-blah-blah… They are talking… All they do, they are talking! What are they talking about? Mambo-jambo-pshe-bzhe-mzhe-blah-blah-blah…

Незнакомец этот, бой-френд чёртов, он ведь и не заявлял о себе никак, сидел, как дерево — Толику и в голову не пришло говорить с Асей и с Костей по-английски.

И когда этот столб длинный повернул в его сторону свою лохматую голову — Толику показалось, что со скрипом повернул — и произнёс, уронил из твёрдых узких щелей своих: «If you came to this country, you should speak English», — с южным акцентом и с барским пренебрежением, Толик остолбенел и рот раскрыл, как будто заговорила с ним дверь или, может, шкаф.

А надо ли отвечать, пронеслось в голове, стоит ли шкафу-то отвечать; но его уже задело за живое, уже пошло-поехало, уже забулькало горячим изнутри, уже руки сами жестикулировали, и корпус разворачивался в сторону дерева-шкафа:

— Shouldn’t I speak what I prefer to speak? Isn’t it a free country? Isn’t it enough that I speak English all day long? What if I want to… just relax with my friends? What do you mean — I should? I am a free man…

— Man?? Free man?? You are an immigrant, — совершенно спокойно вякнул шкаф, довольный вызванной бурей, а потом ещё и пробормотал себе под нос: And a bum.

— What? What did you just say? No, did you say..?! — Толик заикался и в голосе своём уже слышал визгливые бабьи нотки. — Who are you? Who told you, you can, in front of my child…

Гас молчал. Машка убежала в спальню за мамой. Но одетая и подкрашенная Ася уже входила в комнату — со злым прищуром и прикуривая сигарету от кухонной зажигалки. Руки у неё тряслись.

— Ах, ты, сука, ах, ты, блядь, — цедила она. — Ну, всё, ну, блин! Толик, — повернулась она уже к Толику и стала его успокаивать. – Да не слушай ты его, идиота. Это он со мной сегодня поругался и вот на тебе, гнида, срывается.

 Оля тоже вышла из спальни, из-за её спины с любопытством выглядывала Маша.

Невозмутимый Гас, став центром внимания, по-прежнему потягивал пиво — уже из новой банки — и плоский сереневый блин его лица обращён был к мерцающему экрану.

— Should speak English. Came here — should speak English, — выдал он в очередной раз.

— I will speak whatever I want to speak, — повторил Толик, и повернулся к жене. — Оля, как тебе это нравится. Учитель, понимаешь, нашёлся.

— Толик, пожалуйста, только не связывайся ты с ним, — умоляющим голосом просила Оля.

— Да нет, Ась, — повернулся Толик уже к Асе, — ну, ты подумай, ведь я с ним даже не разговаривал, и не мешал ему!

— Толик, да успокойся ты, — раздражённо махнула она на него рукой. — Это к тебе не имеет отношения. Не усугубляй.

— Speak English, — настойчиво протрубил Гас.

— OK, I will speak English, — задиристо бросил ему Толик. — Let’s talk. What would you like to talk about? Do you like art? Want to talk about books? What do you read? Do you know how to read?

— You are an immigrant. Should know. Came here, should know. Why did you move here, anyway? You know how to read? Good for you! If your place was so good, treated you so well, you wouldn’t move here, would you?

— Do you think that this place is any better? — Ошеломлённо спросил Толик.

— Better than anything you will ever know.

— Listen, — Толик перестал заикаться и с сожалением смотрел на лохматое, несуразное чучело, которое напоминало ему нечто из прошлого, нечто, что хотелось забыть. — Listen, this place is no better than any other place. It is just that we come here, and we have a lot to learn, — он горячился, слова выскакивали из горла горячими брызгами и разбивались о непроницаемую броню, отскакивали от одеревеневшей поверхности бесчувственного бой-френда. Но Толику было уже не остановиться, ему необходимо было извергнуть из себя все эти наболевшие истины. – By the time that we have realized that this place sucks, just like any other place, it’s too late to go back. Too late, because by that time this place becomes our home. Understand?

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из рассказа ВДВОЕМ

Нажмите, чтобы прочитать

1

Познакомились на железнодорожной станции. Он возвращался домой; она пришла, как ходила всё лето. Как на праздник шла; из города — на станцию, провожать поезда. Убегала из дома, уходила потихоньку, втайне от матери. Снимала туфли и опускала босые ноги в тёплую пыль на обочине. Пыльное облако плыло следом. Город маленький, в степи. Евреев человек двести. Все друг друга знают. Ей семнадцать. Красивая еврейская девочка. Большие, чуть выпуклые глаза с поволокой. Синие. Высокая, волосы пышные, рыжеватые.

Он её чуть ниже. Кривой нос. Жёсткое, худое, скуластое лицо. Обшарпанный чемодан. Перекидывает из одной руки в другую. Мышцы на руке вздуваются от напряжения. А что может быть в чемоданчике дембеля? Гантели?

У неё веки тяжёлые. Светлые ресницы. Она опускает глаза, словно стесняется. А потом уже и не опускает. Слушает, засматривается ему в лицо. Интересно ей. Он везде бывал, всё видел. Он — бывалый. А она нигде не была, ничего не видела. У него уже целая жизнь и армия позади. У неё — только уроки музыки. Учит её тётя Фая, мамина троюродная сестра. Она — одна дочка, любимая, единственная. Отец умер, только мама осталась. Он — из большой семьи, старший сын. Передумал, и домой возвращаться не стал. Слез на станции, которая приглянулась. Увидел рыжеватую макушку, профиль, косынку на шее. Волосы отсвечивали в лучах заходящего солнца. Увидел и спрыгнул на откос. Там и платформы-то не было. Даже и не станция. Так, остановка в степи.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из новеллы ПРО СОБАКУ

Нажмите, чтобы прочитать

***

Замужняя жизнь до удивления напоминала мою прежнюю жизнь с мамой. Вначале мы ещё что-то делали вместе, но вскоре я поняла, что Вадим просто вежливо терпит и друзей моих, и театры, и книги. Даже меня. Стоило мне заговорить, и лицо у него становилось доброжелательное и пустое.

Я мучилась, старалась ему угодить, суетилась. Пыталась заинтересовать его моим чтением, знакомила с друзьями, покупала билеты в театры. Он всего лишь терпел. И оставался холодным, равнодушным — словно пребывал в ином пространстве.

Вадим работал. Он так работал, что, казалось, в жизни его больше ничего не занимало. Мне было обидно, я пыталась пробиться к нему, упрекала, устраивала истерики, обвиняла во всех смертных грехах, говорила, как я несчастна, одинока. Он сочувственно улыбался, гладил меня по голове. Словно кошку, словно маленькую девочку. Я думаю, что он отчасти чувствовал себя виноватым, покупал мне цветы, порой даже пытался завести со мной какой-то разговор, спрашивал, как дела у Юльки — её-то одну он и помнил по имени. Но я всё время подозревала, что он притворяется, что ему скучно, не заинтересовала я его. Вот закончит очередное своё «домашнее задание» и уйдёт, уткнётся в телевизор. Потом уже, когда мы купили «видик», Вадим увлёкся привозными фильмами, но и это увлечение было временным, словно болезнь. За всеми его занятиями стояло желание уйти из всего, из дома, от меня — нет, не к другой женщине, а всего лишь в свою работу. И это было ещё обидней. Я даже не могла предъявить к нему какие-либо претензии. В конце концов — как я уже сейчас понимаю — мы были с ним похожи. Я, так же как и он, уходила от всего — но для меня спасением были книги. Так же, как и я, Вадим всего лишь выживал. Оживлялся он только в постели. Но и это занятие не объединяло нас. Как только муж начинал ласкать меня — глаза его словно покрывались плёнкой, стекленели; и я наблюдала (какой уж тут секс, какая страсть) — беспомощно, с растущей пустотой в груди — как он уплывает в долину наслаждений, без меня, не видя меня.

Ах, как же я хотела, чтобы он заметил меня, говорил со мной, действительно видел меня — как хотела я его внимания, любви! Я представляла себе, что, случись такое — приведётся моему мужу заметить меня, обратить на меня внимание — и я буду купаться в этом внимании, нежиться, выпрямляться, становиться лучше. Как кошка буду кувыркаться, подставлять спину и бока. Может, что-то со мной не так, может, не разбудил он во мне женщину. Но только чувствовала я себя заброшенным растением, ненужным ребёнком, надоевшей вещью.

Хотите почитать еще?                         Нажмите, чтобы приобрести книгу
0

Выдержка из послесловия Генриха Грузмана ЖЕНЯ КРЕЙН И АВГУСТИН БЛАЖЕННЫЙ

Нажмите, чтобы прочитать

Творение Жени Крейн очень просто поддаётся оценке: оно трогает. Трогает настоящей, самой больной человеческой болью, трогает сильным желанием сочувствовать и сострадать героине повести, трогает верностью психологических интермедий, трогает прозрачным впечатляющим языком, трогает, в конце концов, авторской позицией, которая не делает из этого нагромождения боли и страданий трагедии и непоправимой депрессии. Особенно трогательно обрисован даже не конфликт, а скорее, несовместимость с мужем. В повести говорится: «Я удовлетворяю его потребности. Его внутренний мир для меня загадка. Я должна догадываться о его мыслях и чувствах. Он не делится со мной своими проблемами, заботами, мечтами. Ему заметно скучно, а мне от этого плохо; и у меня тоже пропадают все желания, и я сплю, сплю… И наша жизнь похожа на летаргический сон; вот почему я от него уходила. Но не ушла», и ещё: «Ах, как же я хотела, чтобы он заметил меня, говорил со мной, действительно видел меня — как хотела я его внимания, любви! Я представляла себе, что, случись такое — приведётся моему мужу заметить меня, обратить на меня внимание — и я буду купаться в этом внимании, нежиться, выпрямляться, становиться лучше. Как кошка буду кувыркаться, подставлять спину и бока. Может, что-то со мной не так, может, не разбудил он во мне женщину. Но только чувствовала я себя заброшенным растением, ненужным ребёнком, надоевшей вещью.… К сожалению, я отношусь к той, довольно распространённой категории женщин, которые зависят от мнения окружающих, особенно от мнения мужа. Может быть, потому что я выросла без отца, мне так важно именно мужское мнение; и когда Вадим равнодушно смотрит сквозь меня, мне кажется, что я уже не существую, просто пустое место. И поэтому я всё время пытаюсь обратить его внимание на себя, пытаюсь угодить ему, и злюсь, и почти ненавижу его за свою суету, унижение — и страдаю». Вина за женское страдание тут всецело приписана мужской чёрствости. И здесь же, глубокие, с самого детства, расхождения с матерью, вина за которые не возлагаются ни на кого. А за разлады с дочерью героиня обвиняет саму себя.

0

Роман ДЕВЯТАЯ ДОРОГА

Роман «Девятая дорога» (173 страницы) – это история о том, как эмигранты из России, люди разных возрастов, профессий и взглядов на жизнь выживают в новых для себя условиях, пытаясь приспособиться к существующим правилам поведения в американском обществе. Сюжет романа развивается вокруг описания жизни семьи эмигрантов, в котором дедушка обвиняется в инцесте – сексуальном преступлении против своей внучки. Через призму общественных стандартов в романе показано отношение системы и её бюрократической машины к человеку, и сделано это на примере отдельно взятой эмигрантской семьи.

Одной из основных задач, поставленных перед собой автором, является развитие идеи о том, что, как бы ты ни старался, от себя не убежишь. Человек, пытающийся изменить свою судьбу, меняя вокруг себя обстановку – работу, друзей, города, страны, континенты – в конце концов, понимает, что ни от себя, ни от общества ему убежать не удастся; что все его “скелеты в шкафу”, которые, как ему казалось, он оставил на бывшей родине, благополучно перебрались через океан вместе с ним.

Главный герой романа, молодой программист Толик, в отчаянии пытаясь выкарабкаться из личного кризиса, из сетей бюрократии и разобраться с тем, что происходит у него в семье и с ним самим, в какой-то момент с горечью восклицает:

«… здесь не лучше, чем где-либо ещё, по крайней мере, из того, что я знаю. Просто, когда мы сюда приезжаем, нам необходимо многому научиться. К тому времени, когда мы начинаем понимать, что здесь такой же гадюшник, как и везде, уже слишком поздно возвращаться обратно. Слишком поздно, потому что это место становится нашим домом».

Автор предлагает читателю проанализировать то, как разнятся между собой российская и американская ментальности и как трудно выходцам из России эмоционально приспособиться к жизни в Америке.

Глава из романа ДЕВЯТАЯ ДОРОГА

Нажмите, чтобы прочитать

Глава третья

Новый дом

Америка оказалась совсем не такой, как ожидалось. Новый опыт медленно входил в сознание. Но след оставлял мгновенный, как ожог – навсегда. В первый год Оля не работала. Жили скромно, по американским меркам просто бедствовали – но ведь это было временно и, поначалу, не существенно. Толик развозил пиццу, красил дома. Оля учила язык, варила обед и мыла посуду.

По-честному если, то очень трудно жилось толиковой семье. Все было непросто. Копились семейные обиды и истории болезней. Когда поженились они с Олей, родили Машу и решили уезжать – совсем другая была у него полоса. Казалось, жизнь несла на волне за неведомые и желанные горизонты. В Америке Толик повзрослел, совсем иные отношения стали у него складываться с жизнью. Появились новые связи, но сознание одиночества не оставляло его. Словно в тупике оказался он запертым, заключенным в капсулу своей семьи. А где же желанная свобода?

 — Толик, а когда же мы начнем общаться с людьми? — спрашивала Оля.

 — Толик, а не пойти ли тебе на компьютерные курсы? — говорил тесть.

— Все уже давно устроились, не то что вы, — ворчала теща.

— Папа, а давай играть, ну хоть в карты, — просила Машка.

Приятель из Сан-Франциско выдавал свою собственную порцию доморощенной философии:

— Прибило-таки нас, Толик, к желанным берегам! И что ты думаешь, такие ли они уж желанные? Они мне говорят – учи английский. А я им – фак ю!

— Изя, а кто «они»?

— Все, Толик, все! Я только и слышу: учи английский! А зачем, Толик, зачем? Я их главные слова выучил – фак ю, и все! Ты понимаешь, фак ю, желанная страна!

— Мужик должен жить в своем поколении, — вещал Изя, — чтобы было с кем пулю записать! Подожди, закурю, — кричал Изя. – Ты слышишь меня? Мы с тобой оторвались, друг, мы на ином континенте! Вот они, желанные берега! Ты сечешь, что произошло? Мы ведь с тобой от поколения оторвались, и это как пожизненный приговор.

— Приговор?

— Ну да, приговор. Нас с тобой заперли в одиночку с нашими бабами и детьми. Вот она твоя желанная свобода! – возглашал философ Изя.

— Ну, что, американцы, не надоело вам в вашей Американии? — язвил друг Митя из своего далекого Израиля, тратя толиковы ограниченные стредства на пустые телефонные разговоры.

***

Oля ждала простой и тихой жизни. Простой жизни не получалось.

Раньше все было понятно для Оли: средняя школа, институт, свадьба, борьба за отдельную жилплощадь, рождение Машки. Был рядом Толик с его друзьями, музыкой и стихами, была вся эта понятная и родная круговерть, чужие заботы и проблемы. А у нее у самой — школьные и институтские подруги, дом – все, чем заполняется обыкновенная жизнь: магазины, погоня за продуктами, новая кроватка для Маши, будущее, толиковы несуразные родители, смутная Америка на горизонте, вообще – жизнь.

В Америке настоящее и будущее как будто поменялись местами, потеряли четко очерченные границы, а иногда, подозревала Оля, существовало только прошлое, но и этого прошлого, казалось, уже и не было почти. Жизнь стала несуразной, потерялся ее тайный смысл, все смешалось и переменилось: надо было работать, а может, надо было иметь мужа, умеющего зарабатывать деньги; она догадывалась, но догадывалась без желания, без намерения что-либо изменить.

В дом на Девятой дороге переехали на исходе лета. И листва была пыльной, и трава пожухла. Дом был старый, основательный, с пыльной рогатой люстрой в столовой, со скрипучими паркетными полами, узкими высокими окнами, встроенными буфетами из темного дерева, полочками, мутными зеркалами в простенках, старой огромной ванной и иссохшим, потрескавшимся линолеумом на темной холодной кухне. Зеркала отражали прежние знакомые лица. Но зеркала были незнакомые, чужие зеркала.

Приехал друг Изя из далекой Калифорнии, толстый, веселый, пробежался по комнатам, обдымил вонючими дешевыми сигаретами весь дом, и как приговор вынес:

— Хороший ты парень, Толик, но не герой. Не выбиться нам с тобой здесь в звездные мальчики. Поздно мы сюда приехали.

Оля за своего Толика обиделась, но сам Толик спорить не стал. Не герой, так не герой. Главное дело уже было сделано. Разве этого мало?

Изя уехал и стало в доме тихо, только полы скрипели. По выходным улицы были пустынны, лишь жужжали одинокие газонокосилки – то ли на озера разъезжались все, то ли на океан, а может, отсиживались дома под кондиционерами.

И казалось, что свободны они, свободны от всего. Молчит телефон, мир забыл о них, отпустил, оплачены долги, сказаны все прощальные слова, ветер шевелит занавеску и листья за окном. Никто не вспомнит, и наконец-то, наконец-то они остались одни, рассчитались с долгами. Наконец-то наступила та самая собственная жизнь.

И, казалось бы, что им, молодым. Друзья их далеко, но еще кажется им, что мир готов дарить подарки, что расставаний в мире нет… И многое еще произойдет, многое должно им теперь удасться — здесь, в этом далеке, за океанами, за морями. И вся жизнь еще впереди, и надежды у них еще молодые, и мир, казалось, ждет их, и мир у них в ладонях….

***

В том новом доме, куда переехали в конце лета, не было бабушки и дедушки, а были только мама и иногда папа – после работы. Сначала, запомнилось Маше, и запомнилось надолго, потому что Россия так и осталась в памяти туманным дальним сном; сначала запомнилось, что жили они все вместе. А в новый этот дом, куда переехали с папой, мамой и с котом Прохором, бабушка и дедушка приезжали только в гости — и всегда что-нибудь привозили, а потом опять уезжали обратно в новую свою квартиру. После этих визитов папа делался скучным и уходил ложиться на диван. У мамы тоже портилось настроение. Она отмахивалась от Маши, сердилась и даже кричала на нее. Тогда-то Маша про новенькую бэбичку и вспоминала: вдруг мама ее, Машу, любить не будет, а только эту новую девочку, которая из мамы скоро родится.

Много уже всего произошло, и все время теперь происходило. Сначала была мама все время, и кот Прохор, и папины друзья; потом уже стали бабушка и дедушка, и папа тогда тоже стал, потому что папа начал Машу “воспитывать”, и про других бабушку и дедушку рассказывать — ленинградских. Как будто они такие специальные бабушка и дедушка, как из сказки, как Карлсон: его вроде бы и нету, но он есть. Что же касается домашних этих дедушки и бабушки — Маша их любит; ну, не то чтобы любит сильно, не как Катю с верхнего этажа, которой десять лет. Но они у нее просто есть, эти ее бабушка и дедушка – как Барби; и если бабушка Машу ругает иногда, то бабушка, конечно, плохая; но и Маша плохая тоже. Вот когда она по-английски говорить начнет – тогда с ней все дети играть станут, и учительница на нее обижаться не будет, и папа работу найдет, и дом для всех для них купит.

А потом, когда папа работу нашел и по столу прыгал – он повел Машу в специальный магазин, но Барби говорящую не купил, сказал, что дорого, а купил просто куклу. Для себя же папа нашел такую штуку, от которой кофе делается – Маша кофе не любит, пробовала, но не любит.

Вот тогда-то, после того как папа по столу прыгал, они в этот дом у Девятой дороги и переехали.

***

Переезжали смешно и шумно.

— Кота, кота не забудьте, — орала бабушка, а кот от ужаса забился в баул с постельным бельем и тоже орал. Машка попробовала орать вместе с котом, но это было скучно. Никто не обращал на нее внимания, и она стала бегать с этажа на этаж, вниз – к машине, наверх – в гулкую пустую квартиру. Папа носил вещи вниз по лестнице и надувался, как помидор. Было видно, что ему тоже хочется орать, но он боится бабушки.

— Мама, да прекрати ты суетиться, — злилась машкина мама Оля. — Да и что вы с папой все суетесь, помощи от вас никакой! За ребенком смотрите.

— Ты покричи, покричи на меня, — опять орала бабушка, но уже на маму, и хваталась за сердце. Армянин Рафик, сосед, иммигрант из Сумгаита, курил, прислонясь к машине, а с балкона на пятом этаже свешивалась его жена Маня, в халате и с ребенком на руках.

Едим мы, да? — спрашивал Рафик. — Давай опять едим. Чего ждем, визу ждем? — и меланхолично поплевывал на давно уже загаженный асфальт.

Вот так они все переезжали, переезжали, но потом все-таки переехали.

Дом на Девятой дороге, деревянный и большой, с подвалом и с видом на маленькую ложбину у школы – дом, стоящий на холме – хороший дом, думала Маша. Нo лучше все же еще потом другой дом найти, переехать в него и даже купить. Где бабушка с дедушкой бостонские жить будут – и те, которые из Ленинграда – если приедут.

***

Ну что ж! И эта жизнь стала налаживаться. И появился в ней ежедневный понятный ритм, завязались знакомства, устроились какие-то первоначальные, важные дела.

И вот тогда-то и оказалось, что дедушка Марк засобирался в Америку.

С ним, с Марком, уже несколько лет происходило нечто странное. Сначала он ударился в политику, писал Толику пламенные письма. Толик горделиво рассказывал знакомым о своем папе и отвечал восторженными письмами о жизни в Америке.

Только через некоторое время стало известно, что сошелся папа со своей бывшей студенткой и ведет странную, оторванную от всего прежнего жизнь. Письма теперь приходили реже. Толик заобижался, считая себя покинутым и забытым. Иногда его посещали странные мысли – о том, что отец бросил его здесь, в Америке, предал. Что он, Толик, вкалывает, тянет семью, барахтается здесь один со своей ношей. И чем меньше отец ему писал, тем больше ему хотелось заполучить его сюда, в Бостон.

Зачем? Кто знает. Зачем люди нужны друг другу, а в особенности сыновьям отцы?

***

А тогда, в те смешные и странные годы, когда въезжали в новую жизнь словно на осколке льдины, на своем личном маленьком айсберге – тогда в семье никто так и не смог понять, что же в конечном итоге заставило дедушку Марка принять решение об отъезде. Прожил человек в России больше полувека – и зачем же что-либо было менять? Почему сначала не хотел, столько лет не хотел, а сейчас – раз, и захотел.

***

Когда прошел начальный шок привыкания, когда выучены были первые азы поведения в новых условиях – по прошествии первых трех лет – в какой-то момент Толик понял, что его захлестнули нудные будни американской действительности. Привычная тревога в конце месяца, когда не знаешь удастся ли оплатить счета и свести концы с концами: будни работы и интриг – интриг, которых вряд ли кому-либо удается избежать, погружая себя в чрево корпоративной Америки. Это была ежедневность людей, пытающихся выжить – эмоционально и финансово. Вырастить детей, балансируя между Сциллой кажущейся американской вседозволенности и Харибдой естественного родительского деспотизма – пытаясь вылепить приличного человека. Неважно в каком обществе – будь то Америка или Россия. Доброго, с принципами (но, все-таки, пожалуйста, чтобы ребенок получился удачливым, по-американски успешным, чтобы мог себя обеспечить – да что там! – чтобы деньги мог зарабатывать). Странно было Толику смотреть на старых эмигрантов и их американских детей, странны были ему эти разговоры между детьми и родителями на смеси двух языков. Уехав от всего, так ждалось, что этот новый человек, рождённый тобой, будет свободней, счастливей, удачливей. Но всё же, всё же. Пусть будет язык, пусть будет нечто, что-то – от себя, от нас, от него самого – от Толика. Пусть крупицы – но крупицы культуры, традиции тех, кто был до нас: не слишком чтобы этот новый человек все-таки отличался от нас, усталых и растерянных родителей. Толика постигла судьба американского родителя, живущего в конфликте с самим собой и с окружающим миром.

***

Уже прошел щенячий восторг от американских возможностей и от мнимой свободы, а вместо этого некоторое понимание стало зарождаться в душе. Уже “Форесты Гампы”, все еще дразня воображение, пройдя через глаза и уши десятками, стали вызывать легкое раздражение своей запрограммированностью, морализированием и хэппи-эндом. Но все же – не ушло чувство радости, гордости собой, когда понимаешь американский юмор, легко въезжая в ситуацию, субкультуру, чувствуя подводные потоки и скрытые смыслы. Толик гордился своей позицией – тем, какое он выбрал себе место между двумя культурами. Были “русские”, которые отказывались говорить по-русски, те, что ковали свою американскую мечту, растили американских детей и общались, в основном, с американцами. Были и такие (особенно много было их среди пенсионеров), что жили вечными заложниками в стане врага и все делили на то “как у них” и “как у нас”. Толик  льстил себя надеждой, что не относится ни к тем, ни к другим. Он относил себя к “third culture” – со слов известного правозащитника – и думал, что, не теряя корней и культуры, соединил в себе прошлое с настоящим, взяв самое лучшее из обоих миров.

***

Но ведь и Россия была уже не та. Не существовало той страны, из которой они уехали.

И что же? Что оставалось? Да и было ли все это? Было ли это прошлое? Бардовская песня, Литературное объединение, институт, бдения на кухне до утра, беззаботность… Особое чувство избранности, когда можно все вокруг ругать, ни в чем не участвуя, умывая руки в сознании своего превосходства. Даже отъезд в Америку давал возможность поиграть в избранность, и важен был не сам отъезд, а все, что было до: прощания, отвальные, возможность вскользь упомянуть, что мы, мол, уезжаем, и завистливые вздохи окружающих.

Конечно, все это очень быстро кончилось, когда Бостон встретил их жаркими августовскими объятиями, пылью, равнодушием каждого ко всем, и всех к каждому. Счастливые эти игры закончились еще там, в России, но Толик не расстроился, он с энтузиазмом кинулся в новую жизнь, с тем же внутренним нетерпением, с каким кидался в Ленинграде в творчество и в дружбу. Возможность влиться в новую форму, разыскать и здесь, на чужих еще берегах, свое особое место, вызывало будоражещее, дурманящее чувство. Может быть, с этого все и началось, может и привела его сюда именно эта возможность познания, жажда заполнить себя новым опытом, желание  впитывать его через глаза, уши, поры, стремление быть вовлеченным в поток жизни, истории, быть частью этого огромного властного механизма.

Пройдет много лет, дети подрастут, все изменится, изменится и сам Толик. Маша закончит школу, светлые олины волосы начнут седеть на висках, будут они вспоминать первые годы своей жизни в Бостоне, привыкание, шок, надежды – и Толик с удивлением подумает: эта страна не так уж и отличается от той, прежней. Люди, да – люди другие. А жизнь – все так же конечна. Только тогда это не было так очевидно. И чем больше привязываешься к реальности, тем сильнее ощущение ее конечности и зыбкости.

***

Здесь, в Америке, реальность удивительным образом перевоплощалась в нечто малопонятное. Ясно было только одно – совершенно невозможно было оставаться самим собой и играть с жизнью в прежние игры. Никому не было дела до твоей образованности, внешнего вида, да и вообще до того, есть ли ты, или нет тебя. Во всяком случае, так казалось первые пару лет. Потом он уже стал понимать и про “хорошие”, старые семьи, и про “старые” деньги, и про Ivy League колледжи. И про ханжество, и про поверхностность, и про левых интеллектуалов, и про иммигрантов. Про русских эмигрантов они все стали понимать очень скоро; но от этого надо было отталкиваться, нельзя было думать об этом – потому что если думать, это значит погрузиться в беспросветную пучину самоненависти; это значит, что никакой такой чудесной юности не было, а был только самообман и совдеп.

— Я совершенно такой же, как все, обыкновенный мужик, которому необходимо, чтобы его оставили в покое! — бросал Толик в ссоре, когда Оля его слишком уж доставала. Да, такой же. Себе же Толик говорил: «Что у меня может быть общего с ними?» — и отъезд тоже отделял от них. Они здесь тоже были, но надо было постараться и соеденить в одно свое собственное неприятие их и желание стать благородным американским демократом.

Совдеп, презрительно бросал Толик, хотя и не был злым человеком. Совдепом было все то, что напоминало Россию. Стоило уезжать, говорила олина мама. Толик раздражался, ругался, спорил. Совдеп остался в прошлом, не сравнивайте козла с огородом, говорил Толик.

Совдепом были надписи в рамочках на стенах школьной лестницы – про народ, Пушкина и про “Люби свою Родину”. Плохие ленинградские дороги, жирные перегоревшие пирожки с мясом, тетки в пальто на вате, слякоть зимой, комары летом, очереди в винный магазин, торжественные марши в эфире, завуч Вероника Петровна, соседка Зина и сослуживцы в институте с их проветриваниями, перекурами и аутотреннингом. А как насчет любви к чужой родине? – язвил Толик. (А то, что страна, из которой, он уехал неизменно менялась – что из того. У Толика в памяти, как и у многих других эмигрантов, страна осталась прежней, той, которую они покинули, вырвали тогда из себя.)

Но… Что же делать-то, братцы, что же делать нам с этим миром? И там, и здесь, и уже везде, совсем – нету другого глобуса, некуда нам дальше ехать, совсем некуда. Из совдепа – в Россию, в Израиль, в Америку, в Канаду, в Австралию. Из двадцатого века – в двадцать первый. Все. Уже уехали. Уже концы. А дальше-то что, а теперь-то что? Неужели не осталось той Божьей жизни, в которую мы все-таки верили, несмотря ни на что – верили? И где – другой глобус, где?

***

В век, когда убийца отстреливает население, как снайпер – и остается анонимным…

И смотрит на эффект (cause & effect, причина и следствие, ребенок пишет на всех своих тетрадях, на всех своих принадлежностях выводит графити-стайл). По телевизору, в газетах, в эфире. Как же эта теория, я еще изучала это в университете, какой-то британский социолог придумал, что весь мир, весь наш шарик стал мировой ареной?

И я, тихо пишущая по ночам эту нескончаемую повесть – это что, новый вид городского сумасшествия? И где в этот век городские сумашедшие? И есть ли города?

Что этот парень написал? Как он это назвал? Не британец, а уже бостонский фрилансер из бесплатного «Метро». Новый тип убийства, «дьявольское новое преступление для постмодернистской, Информационной Эры: слияние яростного массового убийства («почтовый» массакр) с периодическими нападениями серийного убийцы». Ну, и еще намекнул, что мы все сочуствующие. Что вот такие, как он, чистенькие снобы, образованные, сави, камильфо, мы сидим и сочувствуем. Кому? Убийце? Монстру? Потому что «мы», мы тоже тайно презираем толпу, «загнивающие» ценности и растущую изоляцию, «культивируемую нашим обществом». И все это вместе называется «яростью электронного безумия и отчужденностью, которые угрожают поглотить нас». И подобного рода отстрел людей – «новый род преступления крэйзи-одиночки, соответствующий нашей Информационной Эре – снайпер: дисциплинированный, методичный, полный ярости и – после каждого убийства, когда он любуется собой на CNN, CNBC и Fox News – наслаждающийся своей властью избавлять нас от видимости нашей цивилизации».

И где же тогда наши городские сумасшедшие? Если город устарел, а сцена превратилась в сателитовскую тарелку, то тогда и оправданно мое желание говорить с подобной сцены.

Но что же мне так необходимо сказать?

Старые простые слова?

Будьте терпимы. Любите друг друга. Но ведь это так старо, так пошло, так избито. А может, я и себя обманываю, может я хочу ИМ сказать – любите меня? Все возможно.

И тем не менее.

А самое главное, самое замечательное, говорит один мой знакомый, что живем мы с вами вот в такую вот историческую эпоху. Не зря живем.

***

Папа, казалось, был иным. Был он шестидесятником, верил в то, что от него что-то в этом мире зависит, что он может этот мир изменить. Перед отъездом, когда уже все было продано и деньги, в основном, уже были “переведены”, когда ходили по Ленинграду и прощались, а мама Сима сидела с Машкой и обцеловывала ее, и обливала соплями и слезами, они однажды втроем – с папой и с Олей – находившись и наговорившись так, что уже сорвали голоса, зашли в “Садко”. Оторвавшись от толпы и от плавящегося асфальта, они вошли с пыльного, жаркого Невского в прохладный, загадочный холл, где высоченные отборные официанты разговаривали о чем-то вполголоса. “Можно у вас пообедать?” – спросил Толик, преисполненный чувством своей значимости, ощущая за спиной присутствие молодой красивой жены и отца, который недавно отпустил бороду и выглядел экзотично и отстраненно. “Нельзя,” — спокойно и безразлично ответил официант и посмотрел сквозь Толика. “Почему это нельзя?” – задиристо спросил он. – “Без объяснения причин,” – оветил красавец-халдей, и в глазах, и в тоне голоса его были такие невыносимые пустота и Знание, что Толику показалось, будто стегнули его по лицу электрическим проводом. И вот тогда-то его пятидесятилетний отец бросился драться с молодыми, здоровенными официантами, и если б не оттащили его Толик с Олей – неизвестно чем окончился бы тот теплый вечер накануне отъезда из России.

***

Почему-то доставались Толику исключительно начальницы-женщины.

Юля говорила по-русски, была 28 лет от роду и только что родила второго ребенка. Была она моложе Толика, по английски говорила лучше и проживала в стране на шесть лет дольше. Она брала его на ланч, жалостно смотрела на то, как он ест (у него кусок застревал в горле) и сообщала: что же делать-то будем, Толик? Работать-то ты совсем не можешь. Толик от этих ее вопросов цепенел – от унижения, от злобы и от ужаса. Он работал один, и на его медицинской страховке сидела вся семья: он сам, беременная Оля и Машка. В этой конторе все играли в очень сложные игры, интриговали, улыбались, ходили на ланчи, воевали необъявленные войны, а по пятницам шли в ближайший бар на общий «дринк». Он понимал каждое четвертое слово и английский «не слышал». В Израиль надо было ехать, пробегало в голове, как строчка на электрическом табло. Юлечка, собственно, и сделала из него программиста.

Хотите прочитать роман полностью?                                  Нажмите, чтобы загрузить роман ДЕВЯТАЯ ДОРОГА
0

Роман НЕ ИСЧЕЗАЙ

«НЕ ИСЧЕЗАЙ» – это роман о литературном творчестве, об одиночестве, о неосуществлённых мечтах и амбициях, о писательском мастерстве, о любви. Это роман о женщинах, жаждущих выжить в меняющемся мире, где нет места слабости, нежности, где роли меняются постоянно, и при этом не потерять себя в процессе; о необходимости веры – живительного сна, который помогает выжить. «Не исчезай» – это «Мартин Иден» нашего времени. Но в XXI веке Мартин Иден – женщина. Так же как и «Мартин Иден», роман заканчивается стихотворением.

Роман «Не исчезай» (433 страницы) населён казалось бы привычными персонажами. Нелепая писательница, стремящаяся к известности и жаждущая любви, по имени Люба. Удачливая Нина, стильная и смелая, тоже создающая тексты. Две подруги – американские подростки из благополучных семей, сбежавшие из дома. Поэт Роберт Фрост. Чудаки из другого мира, в чьих словах, поступках – как на чёрно-белой фотографии – проступает нечто знакомое. Приравненные к нам чудаки, чужаки – инопланетяне. Но инопланетяне, умеющие страдать, любить, творить – как мы, как все… Какова цель творчества? Попытка самоидентификации? Может ли творчество превозмочь боль, страдание, заменить собой – заместить – любовь? Симулякры, фантомы – намысленные, надуманные образы. Мечты, воплотившиеся, вошедшие в ежедневность.

Роман перемежается историческими фактами из биографии Роберта Фроста. Одна из основных сюжетных линий романа – это биография поэта, которую Люба изучает, выискивая сведения о нём в сети, в библиотеках, книжных магазинах, многочисленных изданиях и статьях. Она собирает его стихи, пытается разобраться в его сложных отношениях с женой Элинор и его верной секретаршей «К» – Кэй Моррисон…

Роберт Фрост, мало известный русскоязычному читателю, предстаёт реальным человеком, со всеми свойственными ему противоречиями: как любящий отец и муж, страдающий, одинокий мечтатель и философ; а ещё как тщеславный, жаждущий известности и всеобщей любви человек, ревнивый и гневный деспот… Чем-то его судьба близка Любе – его поиски, метания, его странная философия. Она детально изучает все материалы, связанные с поездкой Фроста в Советский Союз в 1962 году. Это была миссия доброй воли, инициированная Джоном Кеннеди и направленная на предотвращение военной конфронтации между США и СССР. Фрост встречался с Никитой Хрущёвым, которого поэт называл «весёлым тюленем», с Анной Ахматовой и Евгением Евтушенко.

Роман заканчивается стихотворением, которое, возможно, написал Роберт Фрост. Или Люба.

Глава из романа НЕ ИСЧЕЗАЙ

Нажмите, чтобы прочитать

Глава пятая

Предназначение

1

Несмотря на трудности, окольные пути, которыми она шла к цели, N не сомневалась в своём предназначении. Жизнь делилась на чёрное и белое. Оттенки, туманные полутона, нечёткие силуэты вызывали отторжение. Персонажи её пылали страстью, жгучей жаждой наслаждений. Гендерный окрас персонажей N был не совсем ясен читателю. Был ли он понятен ей самой? 

Обнажалась максимально, скрываясь за вязью тугой прозы. Не писательница, нет: Писатель. Именно так. Казалось неоспоримым. Друзья, родители, любовники, публика признавали за ней этот титул. Бремя. Гордое звание.      

Начертание букв (первый блокнот подарил ещё дедушка, словно угадав её судьбу), затем вбивание в клавиатуру чёрных клавиш, мгновенно превращавшихся в слова, фразы на лике экрана – акт общения с человечеством. Читатель – безликий, всеядный – жадно поглощал её чувства, мысли, слова. Во всяком случае, ей так казалось.

N обращалась к интеллектуалам: продвинутым, молодым, сообразительным. Зная, что обращение к массам остаётся без ответа. N читала Бодрийара.

2

Застенчивая, неуверенная в себе L, несмотря на возраст, семью, мужа, сына, работу, несмотря на постоянную занятость, загруженность, затянутость в рутину жизни, полагала,что истинная действительность существует в ином измерении.  Упорно, словно обезумевший пылесос, слабо сопротивляющуюся L засасывала воронка повседневности. Копились обиды на своих, на чужих, на несправедливость мира. В душе шла непрекращающаяся борьба – против себя самой. L опасалась,что жизнь пройдёт мимо. Подозревала – не успеет, не сделает, не добьётся.

Писательница N, напротив, обладала крепкой психикой, устойчивой нервной системой, неутомимым воображением, деятельным пером – так говорили в прошлом веке. Деятельные пальцы писательницы создавали нескончаемые файлы. Она меняла компьютеры, лэптопы, флэшки, загружала драйвы и облака. Виртуальное пространство полнилось её данными, персонажами, идеями. Нетленкой. N знала, уверена была – вечность на её стороне. Оставляла следы, частицы себя. N состязалась с жизнью. Устремлялась вперёд, ложилась грудью на ветер. Делала больше, чем могла, впрочем, как и другие женщины, о которых писала.

3

Что объединяло этих двоих? Глубинная женская суть? Осознание природы, желание слиться, победить: излиться рекой, текстом, прозой. Не стихами, не поэтической вязью, не цветаевским протестом-болью, не ахматовской статью – нет! Неприличной, обнажённой (электрические провода!) – острой, болезненной, проникновенной прозой. Не слащавой, нежной – но брызжущей откровенностью, настойчивостью. Бесстыдством, желанием воплотиться, излиться в реальность.

Итак, они нашли друг друга на просторах сети. Долго присматривались. Читали чужие строчки. Обменивались короткими имейлами. Узнавали друг друга, читали между строк. Обижались, прекращали переписку – пугаясь узнавания. Материнское, недолюбленное, недоцелованное, недоласканное нутро жаждало добра, понимания, приятия. Недоверчивое, ощетинившееся одиночество со щитом встречало всяческую правду-неправду – недодуманную, недоугаданную, недопонятую.

Недоношенные души. Недолюбившие тела. Любовь-ненависть на расстоянии. Приязнь-неприязнь: осторожничанье, заполошенность распущенных эмоций, неподконтрольных территорий.

Обсуждали нелёгкую литературную судьбу. Привыкали. Опасались. Подбирались на мягких, кошачьих лапах; обменивались строчками, закидывали удочки. Ссорились. Обижаясь – выпускали наружу коготки, но мирились. Вокруг, даже в сети – чужие. Болтливые, банальные, скучные. Заурядные люди, неспособные понять тонкость раненных натур. Возобновляли электронную любовь-ненависть. Восторгались близостью. Наносили раны.

«Кто ты такая?! – вопили с экранов домашних и рабочих компьютеров строчки-прочерки. «Это я настоящая, я…» – думала одна. «Недоучка, недоумка, истеричка! – казалось, негодовала другая. – Я писательница, я! а ты графоманка!..» Строчки чата взрывались, визжали. «Ты хоть знаешь, чего хочешь?! Куда ты лезешь, зачем? Здесь застолблённая территория!»

Но всё ж приходили периоды примирения. Писательница с востока одаривала западную подругу материнской заботой. Порой, наоборот: недолюбленность превращала её в дочь, в щенячью массу неуверенности. Скулила она тихо, по-собачьи. Вторая же обижала. Унижала. Задирала больно, обидно, как задирать может только дочь – не отпочковавшись, не забыв, не простив, не полюбив до конца любовью-жалостью, сочувствием. Из тюрьмы обид, непрощения, злости, пред-взрослости, пред-жизни. Из неволи подросткового бунта.

«Ты, наверное, ведьма… Откуда тебе знать обо мне… всё вот это?.. Ты меня пугаешь», – лукавя, но с долей искренности выстреливала в сеть N-дочь. Всё про тебя знаю, тихо улыбалась L-мать. Ей было уже немало лет. На верхней губе пробивалась мелкая щетинистая пыль, ей казалось – пышные усы. Удаляла их нещадно, боролась с дикой природой, с гормонами, с подступающим хаосом.

N плавала рыбой в воде – в хаосе секса, привязанностей, веере ориентаций. В разнообразии американской культуры. Начисто отрицая политкорректность. Контроль над действительностью N выражала иначе, чем L, разрывая тишину пулемётной очередью клавиатуры; производя нещадное количество букв, слов, строчек, текстов. Упорно покоряя неизведанные пространства, осваивая новые профессии, постоянно надеясь на успех.

L робко заглядывала ей через плечо, олицетворяя поколение мам, подглядывающих за подрастающими дочерьми. Потихоньку пользуясь их парфюмами, помадами, потихоньку таская у наивных дочерей недозволенные, вредные сигареты. L оказалась ханжой: ставила многоточие, когда – крайне редко! – намекала в текстах на всяческие интимности. N, напротив, называла половые органы – и мужской, и женский – присущими им откровенными, неприличными (по мнению её излишне литературной подруги) именами. Разрыв поколений, промежуток почти в два десятилетия. Затем – интернет, «всемирная паутина». Развал реальности, юность на тихоокеанском берегу, зрелость на берегах Атлантики. Вот разница между ними – ещё один непоправимый разрыв, незацементированная трещина.

 4

Приехав с берегов Балтики, одна оказалась на берегах Тихого океана, обдуваемых тёплыми ветрами, куда залетают ароматы Полинезии. Экзотика, дух островов, авантюры, блуда, свободы, неподнадзорности – чашка Петри в тепличных условиях, где под яркой, жаркой лампой калифорнийского солнца буйно прорастают полезные и болезнетворные бактерии. Пыль, дороги, кактусы – так представлялось из далека сырой, прохладной, туманной Новой Англии, американского Альбиона.

Другая, покинув Россию – привычное, намозоленное – уехала, порвала старые связи. Окунулась в туманы Атлантики, холодную, чопорную атмосферу. Природное ханжество, зачатое в лоне интеллигентной семьи (подобно грибку растительного происхождения, чьи споры осели на живой плоти развивающего организма), взросло, умножилось, утвердилось в неустойчивой душе. Двоедушие, лицемерие, ханжество – опора слабости – стало отправной точкой. Заплесневело махровым цветом, размножилось. Да и сама писательница L превратилась в презираемую, либеральную, фальшивую ханжу, насквозь пропитанную приторной, разъедающей живую ткань жизни политкорректностью новоанглийских демократов, протестантов и бостонских либералов.

Хотите прочитать роман полностью?                                  Нажмите, чтобы загрузить роман НЕ ИСЧЕЗАЙ
0
0